(Он сунулся было туда один раз, — но нет, лучше не надо).
Вокруг стлалась приозёрская степь — бесцветная и неподвижная. Если бы хоть сутки стоять на месте и смотреть вдаль, ничего не изменится: всё те же холмы за холмами, всё то же серое небо, всё то же безмолвие. И снег, бесконечный снег, бесконечная белизна.
Теперь он мог нормально видеть всё это, так, как оно и существовало на самом деле. Это был реальный земной мир, только не город, а другая местность, немного другая жизнь, но всё та же по сути своей. Ничего не значило, что Лунев не привык к ней, что раньше он жил по-другому. Теперь живёт так.
По ничем не загороженному снегу их строем привели в лес. Лес небольшой, он был просто клочком деревьев посреди степи. Вот откуда и чёрные веточки на снегу, только тут они ещё не почернели и не разбились на осколки: тут деревья были ещё живые и потому тёмно-коричневые. Гладкие стволы без единой ветки, кроме тех, что у верхушек, тянулись ввысь, в самое небо, но до неба, конечно, не доставали.
Их привели в лес и сказали что-то делать. Пилить? А что значит «пилить»? Это значит взять штуку, которая называется пила, за один только конец, за другой не надо — там кто-то ещё, не он, потом надо делать вот так и обратно, не важно, кому и зачем надо, просто — это называется «пилить». Хорошо, будем пилить.
Ему абсолютно всё равно было, что делать. Рубить, или валить, или что ещё скажут ему — есть ли причина не делать чего-то? Какие бы действия он не производил — во всех одинаково нет ни цели, ни результата, ни завершения. Делать что-то или не делать вообще ничего — ничто не изменится. И от разреза ствола — годовые кольца на свежей, только что открытой воздуху и холоду древесине — от этого желтоватого кружка ничто не сдвинется с места. Снег всё такой же рыхлый и белый, а то, что щепки, усеявшие его, не почернели, не мертвы, что это кусочки живых деревьев, бывших живыми совсем недавно, — тоже почти ничего не меняет. Это не его бред, нет. Это реальность, так всё и есть на самом деле.
Он производил однообразные движения — спокойно и абсолютно молчаливо. Нет никакого смысла. И, если честно, нет сил искать или выдумывать этот смысл.
Без него легче.
Он совершал работу — сосредоточенно и методично. Он мог бы продолжать час или сто часов, сколько угодно, мог продолжать без конца, если его не остановят. Если это его день — день гусеницы, медленно ползущей, слепой и бездумной — что ж, ничего. Он не плохой, этот день. Он никакой.
Жужжание пилы давно перешло в фон, оно звучало непрерывно и потому больше не воспринималось слухом. На фоне же то и дело возникали отдельные стуки и грохоты: это падали стволы деревьев. Подпиленные у основания, они шатались, начинали клониться туда и обратно, а когда их расшатывали и валили, падали на снег, взметая облака крупинок, стонали и замолкали. И снова повторялась та же последовательность звуков, немного в другой стороне. Снова и снова, звуки въедались в уши, проникали сквозь них внутрь и печатали свой знак, печатали и печатали опять, постепенно образуя некий постоянный ритм, из которого постепенно вычленились осмысленные звучания:
Мы пилим деревья, мы пилим и валим,
И так протекает наш день.
Мы пилим деревья, мы пилим и валим,
И так приближается вечер.
Звуки грохотали, резали, теребились и теребили слух. Вжик-вжик, вжик-вжик, грр-кк-чч-ххх, щщщ, бух-х-х…
И опять. И опять.
И нет смысла искать смысл.
Откуда могли они знать, так ли они делают, как надо, и как надо? Они просто пожелали и теперь пытались сделать то, что пожелали. Что решено, то решено. Что выйдет — неизвестно, и узнать можно будет только позже.
Рита гордой походкой прошлась по своим комнатам. Когда на глаза ей попалось окно, Рита подошла к нему и выглянула: на улицах ещё было малолюдно, утро только началось. Но скоро оно войдёт в свои полные права, и к тому времени им уже надо быть готовыми. По её квартире уже ходили люди: они искали необходимое для митинга или то, чем необходимое можно заменить. Другие в это время работали снаружи: на них был выбор наилучшего места и его соответствующее оборудование.
— Это пойдёт для флага? — раздался из соседней комнаты голос Зенкина.
— Что именно? — Рита обернулась слегка, не сходя с места.
Но послышался только приглушённый говор Редисова:
— Ты что, идиот? Флаг должен быть красным.
— С чего это вы взяли? — она возвысила голос и направилась в соседнюю комнату: всё надо проконтролировать самой, так лучше, чтобы не допустить разных нелепых промахов.
— С чего вы взяли, что флаг должен быть красным? — повторила она, входя в свою спальню, где Редисов и Зенкин давно уже перевернули всё вверх дном. — Красный — это цвет наших врагов, не наш. Он повсюду, вы же видели. Ясно же, что нам нужен другой флаг. Но… — она посмотрела на то, про что спрашивал Зенкин, и слегка улыбнулась, — простыня тоже не пойдёт. Это же белый флаг, разве не видите? Белый флаг поднимают, когда сдаются. А мы же, — она понизила голос и заговорщически подмигнула им, — не собираемся сдаваться?
Если это и звучало немного театрально, Риту это никак не могло беспокоить: эффектный спектакль требует столь же эффектных фраз и обстановки. Квартира фройляйн сейчас больше походила на возводящиеся баррикады. Предметы вздымались тут и там, как горы. Древняя пыль стояла в воздухе: в поиске они перерывали всё, что можно было перерывать; давно комнаты не раскрывали всех своих возможностей: в разложенных диванах и открытых ящиках обнаруживалось столько изумительных вещей, преданных забвению. Ранний свет только-только пробивался через окна, ещё ненастойчиво, как сквозь щели. Утро совсем раннее, но пока оно было ранним, нужно было закончить с приготовлениями. Дальше будет время для других свершений.