Мир, оказывается, — это тёмный прямоугольник на стене, который единственный виден шарящим вокруг глазам, страшный беззвучный воздух и этот неподвижный прямоугольник — всё. Ещё есть он сам. (Не надо дополнительно выяснять, кто и что, не надо копаться в проблемах значений, он же точно знает, что он — это он, что ещё надо, всё предельно ясно и очевидно). А вот чего хочет мир вокруг и что собирается делать — это загадка, и страшен как ответ на неё, так и отсутствие ответа. Мир не скажет и даже не намекнёт: мир молчит и смотрит огромными жёлтыми глазами (откуда жёлтые глаза? ей-богу, здесь нет ничего жёлтого), мир тихо открывает пасть, разверстую пасть, полную зубов, или это мерещится, всё слишком открыто, слишком обширное пространство разматывается перед взором, как лента — из окна видно далеко-далеко (окно? где? его ведь не было, непонятно, почему, но откуда-то помнится, что окна не должно быть), так страшно без звуков, хоть какой-нибудь коротенький стук! Кузнечики стрекочут — замечательно, какое облегчение, кузнечики за окном — живые, здесь кто-то ещё живой, помимо него, только тревожно, что-то здесь не ладно, неправильно — звук не отсюда, не для этой обстановки; страшный мир — совсем несвязный, бессмысленный, существующий вопреки, или это чья-то злая игра, иллюзия с разоблачением в конце?
Он испугался напавшей мысли; сознание беспокойно заметалось туда и сюда, провалилось куда-то, в неясную глубь.
Где-то далеко отсюда идёт снег — странно рыхлый, болезненный, испорченная серая мука, которую зачем-то высыпали на землю и деревья; снегу не дали лежать гладким полотном — в нём провалы и лунки, впадины, выбоины, и где-то там скачет белый заяц с тёмными пятнами на кончиках ушей, несётся, забывая, где он бегал, а где нет, в сотый раз проходя по одной и той же петле в надежде запутать след, заяц мчится, выбрасывая длинные ноги параллельно земле, когда его кренит на повороте, заяц наклоняется вбок на бегу, вытягивается по диагонали и думает, что убегает, что сейчас затеряется в далёких серых снегах.
Но у зайца не получилось отдалиться и оставить преследователей позади. Погоня близко.
Кровь так ярко выглядит на снегу…
Это только его собственный бред, ничего не было на самом деле. Больное воображение что-то лопочет в беспамятстве, вытрясенное и скрученное за несколько недель, превращённое в непонятную мятую тряпку, натыкается на дикие образы, оставленные в нём по случайности, ужасается, мечется в страхе и бредит дальше. Ему не помешать.
Он не может помешать собственному воображению — нонсенс! Да когда это было такое? Но расклад сил переменился, и преимущество на чужой стороне: воображение заняло почти всё, почти весь организм, такой незнакомый и непослушный, всё тело и даже голова — едино и бесконтрольно, оно всё отдельно от него. Его организм — это не он, это даже против него. Он — только в маленькой области внутри головы, в далёком, от всего удалённом центре, и в явном меньшинстве. Он — трезвый разум — наблюдает и даже почти понимает, но сделать ничего не может: его просто не послушают. Бессильно хочет он прекратить безобразие и не может: ненормальное состояние не кончается.
А что здесь надо было? Что можно предпринять? Есть выход? Выход, обычный выход — это сон. Сон, кажется, и намечался в планах, когда планы ещё были (исчезнувшее время уничтожило их, потому что убрало будущее из мира). В этом мире есть сон? Увы и ах, понял он, нет. Ведь сон — это переход, изменение, смена одного состояния другим. А здесь нет переходов, нет изменений, всё статично, застыло в единственном положении. На миг — и на вечность.
Нет ухода. Не будет никаких перемен. Существует только один порядок, одна возможность. Бойся, бойся страшного мира, что тебе угрожает, бойся всегда теперь — это единственное, что тебе остаётся. Это единственное, что разрешит тебе этот мир.
И он боялся, как боялся когда-то давно, так давно, что это уже забыто. Совсем, как раньше, страх вползал через окно — какое окно? Здесь нет никакого окна, не существует просто, как ни крути. Наверно, оттого, что тогда, давно окно было, оно появилось и теперь, как должный и неотъемлемый компонент. А из глубины фантасмагории страху аккомпанирует стрекот кузнечиков, ночных музыкантов. Кузнечики? Под снегом?
Он точно бредит.
Он бредит и не может помешать бреду. Бред не кончается, он заполнил собою мир, бред — единственное, что существует для него, хотя время, конечно, никуда не исчезло, оно по-прежнему идёт где-то, совсем недалеко. Это просто он его не чувствует. А что это значит? Ровно то же самое: что времени не существует.
Что за ночь… Никогда таких не бывает…
День более или менее вернул всё на свои места. Лунев, как и прежде, не ощущал ничего, однако теперь он хотя бы понимал: всё, что происходило ночью — был действительно бред, в буквальном смысле. Возможно, он начался из-за повышенной температуры, немудрено при таком холоде. Как бы то ни было, всё минуло: это знание просто отметилось у него в голове, ничего не дав. Страх прошёл, тоже, впрочем, ничего не оставив взамен.
Память, его скрывшаяся из виду и исчезнувшая было навсегда память, вернулась: Лунев знал, кем он был раньше, и помнил свою жизнь вплоть до ареста. Более того, относительно точно, вполне сносно для ситуации и его состояния, он понимал, кто он и где он теперь. Только понимание всё равно ничего не давало. Связки между двумя этими знаниями не было, будто кто-то по прихоти протянул руку и забрал середину. Вот Лунев «тогда», вот Лунев «сейчас». И что?
То, что посередине… Оно было что-то мутное, что-то затемнённое и неосязаемое, как провал в пропасть и бесконечное падение вслед за ним. Это было засвеченное пятно на плёнке, чёрная прожжённая дыра. Не пустота — там было нечто, но рассмотреть стало полностью, совсем невозможно.