Скоро дом быстро и неожиданно заполнился гостями: пришли многие завсегдатаи творческих вечеров, среди них Бобров, фройляйн Рита, Гюрза, Хассель, ещё кое-кто. Что заставило их поменять место встреч — сохранился ли в них остаточный испуг, нападающий с новой силой при виде парка и Дворца Культуры, или они посчитали, что для позднего октября лучше подойдёт уютная городская квартира — Лунев не спрашивал. И почему они так радостны — тоже. А у нас, знаете ли, праздник жизни! Сказали же: будем веселиться, что бы ни случилось. Вот и веселимся.
В любом случае, они пришли. Жизнь одна — используем же до конца, вплоть до последней черты.
Когда голоса начали звучать в унисон и равномерно распределились по всей комнате, совсем как выпитое вино — между гостями, Лунев воспользовался рассеянным вниманием собравшихся и потихоньку улизнул в другую комнату. Он вспомнил, что оставил рукопись там, на кушетке (гостям её не показывали: ещё рано, достаточно пока двух свидетелей). То, что она лежала там, отдельно от него, Лунева, в общем-то, не волновало: куда она денется, да и стихотворение он помнил наизусть. Но всё же ему было бы спокойнее держать рукопись при себе.
На кушетке сидела фройляйн Рита и, не сдвигаясь с места, пристально разглядывала листок бумаги. Похоже, она была так поглощена чтением, что не заметила вошедшего Лунева, даже когда он подошёл почти вплотную. Одной рукой Рита опиралась на кушетку, в другой держала рукопись — в такой застывшей позе она и пребывала, водя только взглядом по строкам.
Луневу было неприятно, что эта женщина читает его записи, его самое значимое, возможно, единственно значимое творение за всю жизнь, которое он доверил только самым-самым проверенным людям. Но, увидев, как завораживающе строки действуют на Риту, он в сомнениях остановился и не сказал ничего. Спустя минуту-другую Рита оторвалась от бумаги, восхищённо взглянула на Лунева и тихо произнесла:
— Это гениально.
— Правда? Вам нравится?
— Это? — Рита подняла глаза к потолку. — Это то, чего не хватало в нашем прогнившем усыплённом обществе. Мы дождались. Так бросить правду в лицо ещё никто не решался. Так показать идола… Это бесподобно!
От кого он не ожидал подобной похвалы, так это от фройляйн Риты, вот уж точно. Лунев был в полном замешательстве, он не знал, что и думать теперь, что предпринять. Что хотя бы ответить ей.
Он кашлянул:
— Я надеюсь… вы никому не скажете, что это я написал?
Лицо Риты мгновенно переменилось. Гримаса некого чувства, вроде праведного гнева вкупе с презреньем и дружеской обидой, исказила его. Гордая и оскорблённая, фройляйн вскочила на ноги.
— За кого вы меня принимаете, Лунев? Естественно, нет!
Она покинула комнату, оставив Лунева наедине с его рукописью.
День за днём — о, всё шло очень успешно! Лунев и уловить не успевал, как до невероятности быстро распространяется его творение. Десятки человек — и это только те, кого он видел собственными глазами, а сколько ещё возникает их каждый день за пределами видимости? Люди, много людей, читают сейчас те самые строки. А цепочки ползут всё дальше и дальше… Пожалуй, такими темпами стихотворение скоро будет у всех на устах. И тогда сотни тысяч голосов гневно подхватят марш протеста, и перед громогласным хором тихий навязчивый шёпот станет ничем.
Процесс шёл как будто сам по себе, независимо от Лунева. И хотя он тоже участвовал в распространении, но когда он читал кому-нибудь строчки или просто давал рукопись — это ведь всё было очень мелко, локально. Вот перед ним человек, вот он внимательно смотрит на Лунева, слушает, восхищается и на просьбу «передать дальше» обычно соглашается с энтузиазмом и благодарной улыбкой: «Вы настоящий поэт, Лунев, вы последний поэт, который не забыл своё настоящее призвание!..»
Странное ощущение, Лунев определённо не испытывал его раньше. Большую часть времени им владела судорожная радость, оживлённое волнение, особенно, когда очередной слушатель внимал его речи: ну как? примет — не примет? возьмётся переписать? передать кому-нибудь ещё? согласен? пообещал? Радостная тревога переходила в ничем не омрачённый экстаз: ура-ура-ура, живём, и жизнь хороша!
Но иногда панический страх внезапно накатывал на него. Лунев не так-то хорошо знал людей, которым читал стихи. То есть, знал, конечно, но доверять безоговорочно — нет, не доверял. Иногда страх приходил в тот самый момент, когда он спрашивал: перепишете? передадите? «Да!», — с готовностью отвечал слушатель, а Луневу в этот миг так и хотелось крикнуть: «Нет!» Конечно, он не поддавался импульсу и с улыбкой кивал, а после ему оставалось только гадать: не будет ли следующим звеном в цепочке кто-нибудь оттуда? Собеседник мог и не иметь никаких тёмных намерений. Всё равно, это же так легко — передать по незнанию не тому, кому надо. Более того, этим, скорее всего, и кончится. На одной из линий, как минимум. Иногда подобная мысль приходила к нему ночью, когда он лежал в постели и ничего не делал. Темнота и тишина усугубляли её, говорили: да, да! так всё и будет! — и смеялись. Лунев молча и без движений слушал их, понимая, что обречён на бессонницу.
Мгновения эти длились, правда, недолго. Они как бы переламывались, и возвращалось радостное волнение, которое Лунев и чувствовал самым правдивым, должным. Он — поэт, призвавший народ к свободе, что же ещё ему чувствовать, как не воодушевление своей миссией! Те, иррациональные, страхи — да кто их знает, откуда они. Расстроенные нервы — почему бы и нет. Всё-таки потрясения — теперь побочные эффекты. Просто игра эмоций, подождать — они развеются.