Более того, он по-прежнему поэт, ссылка не отобрала у него ни вдохновения, ни желания сочинять, ни возможности видеть по-особенному. Какие сосны, как ложится на них солнечный свет, как красива их светлая кора, которая делается ярко-жёлтой там, где ложатся солнечные пятна, это, конечно, надо описать в стихах, вовсе не потому, что поэт пишет обо всём, что видит, нет, эти сосны его действительно впечатлили. Он не изменял своему принципу: стихотворение просится — надо дать ему волю.
Этот свет ослепительно ярок,
Неземное его естество.
Здесь, под сенью ветвящихся арок,
Наблюдаю себя — того, кто…
Кто однажды уже изрядно попортил себе жизнь своими стихами и влип по-крупному. Как ни печально, но факт: это случилось именно из-за стихов. Восстание против власти в лучших традициях гражданской поэзии — и вот результат. Ну и? Как ощущения? Оно того стоило?
Лунев вспомнил себя в Ринордийске: успешный молодой поэт, популярный в широких кругах, знаменитость большого масштаба, нечего сказать. Городская многокомнатная квартира. Творческие вечера. Преданные читатели и постоянные слушатели. Всеобщее внимание. И всё это — в двадцать пять лет. Кто бы ещё мечтал о другом?
Всё было здорово, классно, лучше вообще некуда. И куда полез, идиот.
Теперь — что? Открытая степь вдали от цивилизации, каторжные работы, деревянные бараки, медленное скорбное шествие в ряду других таких же опальных. Безвестное постепенное угасание, недосягаемо от нормальных людей, которые даже не вспомнят, что был такой — Алексей Лунев. Нравится, м?
«Так тебе и надо, тупица», — сказал молодой столичный франт измождённому каторжнику.
Образ Ринордийска, так ярко загоревшийся в его воображении при воспоминаниях о прошлом, разом потух. И куда тебе, что тебе делать в столице, оборзевший тупой обыватель, даже и не думай вернуться туда. Забудь, как лучший в мире сон, как недостижимую мечту, раз и навсегда закрытую для тебя. Надо быть последним идиотом, чтобы надеяться, что тебя простят и пустят обратно. Он умнее тебя, сильнее и старше, Он знает, что делает. Он мудрый, Он понимает, что всякую неблагодарную шушваль, возомнившую себя равной Ему, можно держать только на положении рабочего скота. Да что говорить: любой правитель поступил бы в подобной ситуации точно так же! Если не ещё более жёстким образом.
Он не простит тебя. И не думай.
Лунев опустился к корням дерева — шершавой сосны — и закрыл лицо руками. Он заплакал бы, если б в мозгу у него не сидело стародавнее, ещё в детстве туда вживлённое наставление, что мальчики и мужчины не плачут, а ещё, что на морозе, неважно, почему, плакать нельзя. (Мороз или не мороз был сейчас, он не знал, градусника не было, но снег всё ещё лежал).
Домой! Как хочется домой!
Может, всё-таки, — Лунев поднял лицо, посмотрел с надеждой и просьбой на верхушки деревьев, — всё-таки…
Вместо открытой степи вокруг теперь были деревни — небольшие, как будто подзабытые. Они чередой сменяли друг друга, похожая одна на другую, так что и различить их, пожалуй, нельзя было. Только и значились под разными именами.
Их селили уже не в бараках, а в приземистых домиках с окошками. Окошки — это ведь привычно для жилых строений. Теперь об этом можно было и вспомнить, не опасаясь нанести себе неизлечимую психическую травму, и засвидетельствовать с некоторым удовлетворением, что к тебе даже относятся по-человечески.
Они были уже не в приозёрье, что можно было понять и по доходящим до них названиям, и по чуть уловимо изменившемуся ландшафту. Скажем, немного западнее приозёрских степей, но до Ринордийска ещё далеко. Лунев и сам не знал, идёт ли ему на пользу это знание. Неясно, что лучше: потерять всякое представление о географии и затеряться в пространстве, не зная, где ты, считая, что таков и есть весь мир и нет в нём ничего, кроме того, что видишь — как было раньше, или знать точно своё положение на карте и очень хорошо представлять все масштабы и расстояния — как это было сейчас.
Но у Лунева никто не спросил. Ему опять не предоставили никакого выбора, как и тысячи раз до того, и опять кто-то навязал ему второй вариант. Он знал, где находится. И знание вселяло беспокойство.
Приблизительно центр страны, равноудалено от севера и юга, востока и запада. Достаточно далеко ото всех границ. Притом, междугородье — к большим городам их ни разу не подпустили даже на полтысячи километров.
(Кроме того, одного раза, ладно забудем… Всё забыли, забыли! Ммм… Что забыли? Мы были под… Что-то не вспоминается такого, наверно, опять причуды памяти…)
Зачем? Или не хотели давать дополнительную возможность побега, или решили, что не стоит допускать их близко к законопослушным гражданам, дабы те не испортились.
Вряд ли данное обстоятельство сильно бы подействовало на Лунева месяц или два назад, когда он, будучи в глубокой заморозке, не тревожился ни по какому поводу и вообще едва испытывал какие-либо эмоции. Но сейчас он снова был человеком или, по крайней мере, человекоподобным, снова мог чувствовать и размышлять по-прежнему, и ощущение заброшенности в глухие дикие дали легло на него всей тяжестью. Привычный мир самых обыкновенных людей, в котором он рос, из которого не так давно был изгнан, существовал где-то под боком, невидимо для зрения, но в полной досягаемости для мысли. Там жили они, разговаривали, смеялись чему-то, смотрели телевизор после рабочего дня. Там щёлкали выключателем, чтобы зажечь свет, открывали кран, чтобы заставить тёплую воду литься в ванну, звонили по телефону, если не могли увидеться лично. И Лунев, и он тоже был оттуда, привык к этому миру со всеми его благами. А теперь прошлое было в недосягаемости.