— Ну как? Впечатляет? — спросил Редисов.
— Ммм… Что?
— Вот это, — он обвёл рукой пейзаж за стеклом.
— Ну… Что-то в этом есть, — неуверенно ответил Зенкин. — Скажем… свободное пространство.
Редисов якобы понимающе кивнул.
— Ясно. Свободное пространство — это хорошо, конечно.
— Угу. Подумать — можно написать оду. Нормально так: «Ода свободному пространству».
Оба закивали: да-да, пространство — это восхитительно, особенно если оно никем не загорожено и не заполнено всяким хламом. Пусть им вообще не пользуются, чего стоит? Абсолютная пустота, совершенная абстракция без всякого наполнения — красота.
— А у тебя как? Идеи есть? — спросил Зенкин.
Редисов смерил его испепеляющим взглядом (что за бестактность: задавать сатирику подобные вопросы в такое время), но через полминуты ответил почти непринуждённым тоном:
— Да так… ничего стоящего пока. Ещё надо всё хорошо обдумать, это же не как у вас, поэтов: стукнуло в голову — написал. Я ответственнее подхожу. К тому же, в последнее время все мысли о другом были…
Зенкин торопливо кивнул, они замолчали. Мысли «о другом» — это мысли о рукописях, о том, кому их ещё передать и как при этом не попасться. Что ж, своей работой Зенкин и Редисов могли гордиться. Все надёжные люди уже были задействованы, и переписанные стихи сейчас вращались в таких широких кругах, о которых в начале всей этой авантюры и мыслей не возникало: о них просто не догадывались. Часто по цепочкам Зенкину и Редисову возвращалось обратной связью: всё идёт лучше некуда! мы читаем! мы понимаем! нам не всё равно!
«Не всё равно», — это имело чуть ли не самое большое значение. Что есть автор, если те, для кого создавалось его творение, не отвечают? Глас вопиющего в пустыне? Нет, создатель миров для собственного пользования, которые, в отличие от грёз вольного мечтателя, не предназначались для него одного и в которых он вынужден остаться один. Изучать их, бродить по ним вдоль и поперёк, если так нравится своё создание, но — всегда — в полном одиночестве.
«Не всё равно» — это волна. Волна для тебя, автор. Волна, которую ты породил и которая поднимет тебя на высоты.
Единственная проблема была в том, что автор… куда-то исчез. То есть, не исчез, конечно, но нигде не появлялся. Заперся у себя дома что ли?
— Что-то Лунева давно нет, — произнёс Редисов.
Зенкин кивнул.
— Ты его так и не видел?
— Не-а.
— Послушай, ему надо позвонить. Что это такое? — убеждённо заговорил Редисов. У него больше не получалось скрыть, что он серьёзно встревожен.
— Нет-нет, не стоит, — Зенкин замотал головой и отступил от окна.
— Почему же?
— Боюсь, мы ему помешаем. Вдруг он в этот самый момент творит что-нибудь гениальное, а мы — дзинь! — и вспугнём всё вдохновение, — Зенкин принуждённо рассмеялся. — Знаешь, как он потом будет злиться?
— Мне всё-таки кажется странным: он так долго не появляется здесь, — пробормотал Редисов.
— Ничего странного, — заверил его Зенкин (взгляд при этом говорил, что в словах, конечно, нет почти никакой правды, но только, пожалуйста, не надо звонить, не надо узнавать то, чего знать не хочется). — Мы, поэты…
— Фройляйн! Фройляйн Рита пришла! — раздались крики.
Зенкин снова подступил к окну, Редисову достаточно было повернуть голову.
У кованых ворот посреди обрывков павшей листвы действительно стояла фройляйн Рита. Эту высокую фигуру в буро-красном платье нельзя было ни с чем перепутать. Тугой узел на темени как будто ещё больше выпрямлял её, подтягивал вверх. Рита стояла, пока ещё в одиночестве, и, не сдвигаясь с места, оглядывала пустынные просторы парка. Её взгляд будто требовал что-то, что положено ей по праву, требовал властно и бескомпромиссно.
Даже со второго этажа не получалось смотреть на неё сверху вниз.
— Пошли? — кивнул Редисов.
Они спустились вниз.
Холодный тяжёлый воздух, обволакивающий всё — он не мог помешать танцу фройляйн Риты. Ничто не имело значения, когда она хотела сделать то, что хотела, ничего не могло помешать ей. Музыка звенела над парком — несмелые вначале, прерывистые звуки переросли в сильную мелодию: напряжённую, встревоженную, вцеплявшуюся в последние искры жизни, — такова была песня, под которую фройляйн Рита исполняла один из своих самых драматичных, самых эмоциональных танцев.
Она вытянулась в струну, но струну, которая натянута только мгновение, и пошла в круг, другой круг, то и дело изгибаясь книзу, как будто струна надорвалась и опала, но тут же выпрямляясь снова — вверх, вверх! нам надо вверх! — вращаясь вместе с музыкой и вдруг меняя направление, когда перезвон с усилием бился и дрожал. Этот танец нужен был Рите: подтвердить, что она жива, дышит и чувствует, что вся сила её, вся воля — при ней, что она — это она, и никто не может загасить её сущность.
Что-то мешало ей сегодня — невидимые сети, они добрались, опутали, они стягивали всё тело и затрудняли каждое движение. Не обращать внимания, — приказала себе Рита. Это временные помехи, оно уйдёт, если постараться, если забыть о нём. Слушать, слушать голос, несильный, несмелый, слушать тревожную музыку и немецкую речь.
Движение — всем телом — чётко, со стороны хаотично, казалось бы, на грани путаницы и ошибки, но безупречно повторяя мелодию: красота слабости, сила жертвы. Пусть падение кажется неизбежным — оно прервётся в последний миг, руки, что бессильно опускались, вскинутся вверх, струна снова вытянется, только держаться, держаться, пока это возможно, даже на самом краю: жизнь не вытечет так легко, мы ещё посражаемся за неё.