— Ничего? Неужели ничего? Неужели ничего больше нельзя поделать?
— По всей видимости, теперь нет, — заключил он. — А вас ведь предупреждали.
— Мы только… Мы только хотели…
Конечно, они поняли, как были безрассудны, но поняли слишком поздно. Так им и надо?
— Сказано было, что загадывать желания надо осторожнее, — произнёс он поучающим голосом. — Вы же знали, что они могут сбыться?
— Знали… Не подумали… — пролепетали они с горькими вздохами.
Но тут ещё жила недоговорённость: надежда ещё оставалась, надежда на снисхождение и счастливый финал. Да, заслужили, да, всё по правилам, но, может быть, правило не сработает до конца, может, сейчас всё просто прекратится и станет как раньше, а уж они впредь будут задумываться и никогда не повторят ошибок?
Может быть? — спросил он.
Нет, — пришёл ответ. Нет, этот мир канет во тьму и разрушится полностью. Нет, не будет никаких «понарошку» и «не всерьёз». Произойдёт то, что должно произойти.
«Заслужили», — кивнул он, смотрящий на тарелку под куполом со стороны. «Заслужили…», — вздохнул он, сломленный и отрёкшийся от себя человек.
Сколько ещё будет длиться медленное расплавление ада, сказать было невозможно. Почти уже все горы раскололись под действием пламени и обломками усеяли пустую равнину. Человечки не метались больше: в их глазах не было надежды укрыться, только желание покоя и понимание, что оно невыполнимо.
Ему жаль стало этих человечков, хоть они и были не сильно умны.
— Вам и в самом деле хочется, чтоб всё закончилось? — спросил он любопытствующим тоном.
Они бессловно и жадно закивали. Он вздохнул:
— Ладно, я не садист.
К чему это было сказано? Он что-то может — он, сторонний наблюдатель, который вообще ни при чём? Зачем пообещал, сам не понимая, что обещает? Слова, слова, столько необдуманных слов, сколько можно разбрасываться словами, все и вся позволяют себе подобное! (Туда же тебя, к человечкам).
Чёрный непрозрачный колпак, откуда бы он ни появился в его руках — им ли накрыть умирающий мир, чтобы загасить его полностью, сразу и навсегда? Так ли останавливают агонию?
И — всё. На этом месте Лунев проснулся.
Он жаждал поделиться с кем-нибудь. Впечатлениями (ими, в отличие от многого другого, делиться доставляло удовольствие, а иногда представлялось насущной потребностью).
Казалось, этот сон не просто так — слишком важен, чтобы оставлять его при себе; надо открыть кому-то ещё; возможно, многим; возможно, очень многим. Сон (или тот, кто вложил его в голову Лунева) требовал, настойчиво повторял, что показанная картинка — для общего сведения. Если некто действительно хотел предостеречь, то, конечно, предостеречь не одного человека, а массы. И задача выбранного индивида — до масс как раз и донести.
Поговорить. Надо поговорить.
Но с кем? Те люди, кого Лунев перебрал в голове в первую минуту, никак не подходили. Нет, среди них было много хороших приятелей, были те, чьи мыслительные способности Лунев ставил довольно высоко или те, кого он ценил по другим причинам. Но не было никого, кому можно доверить это.
Зенкин и Редисов только посмеялись бы над странным сновидением, такие уж они люди, не заморачиваются без крайней необходимости, в лучшем случае их хватило бы на обсуждение минут на пять, а Луневу пяти минут было до безобразия мало (собственно, как и часа… как и двух часов). Бобров вряд ли будет внимательно слушать: это ведь не его сон. Мамлев слишком реалистичен, он не привык придавать значение пустым фантазиям.
Вспомнились ещё люди, но не настолько знакомые Луневу, чтоб он смог говорить с ними об откровениях из других сфер (чем и являлся его сон, он был уверен). Нет, здесь нужен особенный человек: проницательный, чувствующий, посвящённый в тайны разных миров, возможно, даже больше Лунева. И, да, желательно, знакомый, чтоб можно было вообще заговорить с ним. Где бы его найти ещё.
Интуитивно Лунев чувствовал, что поговорить можно было бы с Вивитовым или Гюрзой (в конце концов, это им наигранный полёт, судя по всему, спровоцировал сновидение). Хороший вариант, практически идеальный, проблема в том, что для Лунева это было невозможно. Не мог же он ни с того, ни с сего подойти к столь почтенным людям, которых он в определённом смысле уважал, и занимать их внимание такими пустяками (а сон, любой сон, уж будьте уверены, обыкновенный пустяк). То есть, возможно, это и имело смысл, но Лунев не смог бы себя пересилить.
Остаётся… Нет, никого не остаётся, потому что и оставшиеся варианты не подходят совсем. Ни один не подходит — как так! Чёткое, ясно осознаваемое волнение разума, мысленное метание — чувство, которое Лунев не так часто испытывал — теперь охватило целиком всю его сущность. Он понимал: ему совершенно не с кем поделиться тем глубоким, что терзало его. Или не поймут, или не примут всерьёз. Одно следует из другого.
Оставалось только погрузить всё вглубь себя, так и не высказав, как бы трудно это ни далось. Нет! Сейчас не тот случай, сейчас надо, надо… Он обязан, в конце концов, — оправдание просто бесспорное.
Придётся тыкаться наугад, даже нет, не наугад, а точно зная, что это неправильно, что туда тыкаться не надо. Но с какого-то момента контролировать себя просто не получится: он начнёт приставать ко всем, надоедая бесконечным повторением одного и того же, представая неуёмной, зацикленной на себе личностью, и не в силах перестать.
Жажда поделиться… По большей части, она перечёркивала весь его критический разум.
Может быть… Это ведь вроде как самый близкий ему человек на текущий момент. Так должно быть, во всяком случае. Положено, чтоб так было, и считается, что так и есть. Имеется некий смысл в том, чтобы считать это правдой.