Лунев присмотрелся внимательнее и увидел крапчатый постамент под силуэтом. Фигура была всего лишь памятником. Но откуда такая сила власти, откуда ощущение взгляда, видящего насквозь?
Он прищурился, надеясь хоть чуть-чуть рассмотреть лицо памятника. Не удовлетворившись (слишком далеко и слишком яркий свет вокруг), перешёл дорогу, что отделяла его от постамента. Были бы сейчас автомобили в движении, он всё равно перешёл бы, не обращая внимания на гудки и скрежет тормозов. Но в движении они не были.
Теперь он стоял прямо напротив каменного параллелепипеда, под гипнотическим материальным взглядом. Лунев задрал голову: маленький человечек под тяжестью смутных очертаний гиганта. Каменная тень распластала крылья, будто готова была пикировать с высоты. Застывшая в моменте, этим она и была сильна, непобедима, тем, что время просто уничтожалось, когда она смотрела на тебя.
Взгляд… проникает… внутрь… захватывает… засасывает… забирает… целиком… и… больше… тебя… нет…
Лунев отступил на шаг и мотнул головой.
— Ты памятник, — сказал он. — Статуэтка. Каменный божок, — он нервно захихикал.
Тень не двинулась.
— Ты памятник, — повторил он и отошёл от постамента, чтобы продолжить путь. Однако дорога, возникшая перед ним, была заполнена машинами, и на пешеходном светофоре горел красный. Лунев подождал с минуту, пока сменится сигнал, но он не сменился. Лунев вернулся к той дороге, которую перешёл первой, когда ему вздумалось рассмотреть памятник поближе. Но и там был красный свет.
«Что такое?» Он подождал ещё, заметил третью дорогу в стороне. Она вместе с двумя другими образовывала правильный треугольник.
И здесь — красный.
Он стоял минуту, две, три. Стоял. Стоял, отрезанный потоками машин, пойманный на треугольном клочке тротуара, один на один с Его памятником, что возвышался в центре.
— Лунев, ты просто невозможный тип! Почему ты так к ней относишься? Разве…
Он пропускал возмущения приятеля мимо ушей. Это же Зенкин, истеричный и неугомонный Евгений Зенкин, который и шагу не даст тебе ступить без своего комментария. Он, конечно же, лучше знает, чем тебе заниматься и как к чему относиться. А последовательное игнорирование местной звезды — это, разумеется, страшнейшее преступление, которое Зенкин не мог ему простить, даже несмотря на дружбу.
Ну и пусть. Лунева всё вполне устраивало.
Синие потёмки с пятнами лиловых огней разлились по большому парку, и казалось, что весь мир сейчас такой — полупризрачный и безоглядно довольный. Слабый ветер почти вплотную прижимался к земле; он шуршал мелкими листьями кустов и свободно пролетал сквозь колоннаду.
Колонны… Да, колонны придавали неповторимую атмосферу. С одной стороны, они создавали впечатление огромного зала, исполненного в классическом стиле, построенного для того только, чтобы люди искусства могли собираться в нём и представлять свету свои шедевры, с другой — колонны не скрывали от взора панорамы дивного вечера, со звёздами, ползущими тенями и лёгкой прохладой. Лучшего антуража было не найти; то, как звучали его стихи на этом фоне, было бесподобно.
Но удивительное-то было в том, что они звучали. Вот это Луневу и нравилось больше всего, даже нет, это приводило его в восторг. Некоторая застенчивость и неверие в реальность происходящего сменились эгоистическим экстазом: ведь это его творения поглощались со столь жадным интересом, о них говорили, на его личность сейчас было обращено всеобщее внимание. (Он так и не понял, как возможно такое, но радовался, радовался, почти как ребёнок).
Единственное, что… голоса вот на заднем плане, в глубине парка, голоса и громкий противный смех танцовщицы, вот, пожалуй, единственная помеха, которую Лунев с радостью устранил бы. Да, в другой момент этот театральный тон и нарочитый немецкий акцент (она усиленно косила под урождённую немку) сильно взбесили бы его. Но сейчас всё перекрывалось гордостью собой и несколько отстранённым счастьем от сбывшейся мечты.
Он действительно не предполагал, что так популярен.
Он читал; все восторгались; кто-нибудь спрашивал: а нет ли у вас стихотворения ещё про это? или про это? Он вспоминал, что да, верно, ведь есть, и читал; и они снова восторгались. Сам бы он никогда не подумал, что столько всего описал в стихах — гораздо больше, чем испытал и прочувствовал сам. Весь спектр эмоций — а сколько было в нём самом из этого спектра? Люди — великие и малые, герои и злодеи — а многих ли из них он встречал в своей жизни? Занавеси над тайнами мироздания колыхались, и, казалось, ещё чуть-чуть осталось до ясного и бесспорного ответа — но знал ли он сам эти ответы? Даже вопросы — не всегда.
Но им нравилось, и они раз за разом твердили Луневу, что он — гениальный поэт. Правы ли они, не сильно его волновало. Им восхищаются, так пусть восхищаются дальше! Если они согласны, он заслужил.
— А может быть, вы и про это написали?
Он прочитал ещё одно — про большую и чистую любовь (не всё ли равно, есть ли она), — когда под колоннадой Дворца культуры появилась фройляйн Рита. Лунев сделал вид, что не заметил её, однако танцовщица подошла к нему вплотную. Она встала между соседними колонами, уперевшись в них руками и изогнувшись на манер женщины-змеи.
— А не найдётся ли у вас и для меня стиха, господин Лунев? — глаза её смотрели довольно нахально.
Лунев смерил её взглядом (как можно более холодным), секунду раздумывал и затем продекламировал потусторонним отсутствующим тоном:
«В честь кого вас зовут мармазеткой?