Идол - Страница 30


К оглавлению

30

— Кобалевы… здесь? — неуверенно произнёс Бобров.

Ропот усилился, взгляды заметались по толпе, сквозь толпу: нет, их не было.

То есть, их могло не быть и просто так, мало ли, что бывает. В конце концов, никто не мешает им элементарно не захотеть приходить сегодня. Или ещё что. Во всяком случае, хотелось так думать.

Только это была неправда.

Засуетились; суетились, пока Редисов доставал сотовый телефон, пока он торопливо набирал номер Кобалевых («Знаешь? Не подсказать? Не подсказать?»), пока подносил трубку к уху; потом замерли, постепенно затихли. Затаили дыхание.

Бесконечно длилось молчание, напряжённое вслушивание, неожиданный ответ в трубке. Не в силах разобрать слов, они глаз не спускали с Редисова, надеясь по изменениям его лица прочитать содержание ответа.

Бесконечность застыла.

Редисов выслушал, медленно отнял трубку от уха. Посмотрел на неё с непониманием, как на совершенно незнакомый объект. Он не говорил, будто бы забыл, что говорить необходимо. Немой вопрос: «Ну что? Ну что!?»

Редисов сказал:

— Они взяли Кобалевых.

31-40

31.

— И что, мы будем стоять в стороне и молчать? Даже теперь?

Ответа не находилось — только бьющееся о стены отчаяние и крик непонимания: как так? ведь мы! ведь они! ведь нельзя!

— Даже теперь? — повторил Зенкин, следуя взглядом за Редисовым, который всё это время ходил взад-вперёд по комнате. Он что-то бормотал себе под нос, потом резко остановился и оглянулся на Зенкина и Лунева.

— Это уже слишком! — бросил он. — Они обнаглели вконец. Это… это уже за пределами! Мы… что нам делать?

Последние слова были произнесены с интонацией человека, лишённого кислорода.

Зенкин, привалившийся к шершавой поверхности стены, будто она только его и удерживала, истерически взвизгнул:

— Я не знаю! Зачем ты меня спрашиваешь? Я не знаю! Не знаю!

Он замолчал, видимо, растратив все силы на эти несколько вскриков. Однако, когда Редисов отошёл в другую часть комнаты, чтобы хлебнуть что-то спиртное из графина, Зенкин снова подал голос:

— Лёха, что нам делать? Они перешли все границы.

Лунев молчал. Он и сам понимал, что перешли, только это понимание ничего ему не давало и ни во что не складывалось. Как всегда, он находился отдельно от происходящего, не по желанию, а по существу своему, и, как всегда, от него чего-то ждали.

— Кобалевым уже не помочь, — мрачно сказал Редисов. — А с ними… с Ним нам ничего не поделать. Слишком… — он развёл руками.

— В прошлое время любой уважающий себя поэт восстал бы против тирана, — сказал Лунев просто так, потому что это пришло ему в голову.

— Восстал? — недоумённо протянул Зенкин. — А, я понял! Написал бы стихотворение! Сатирическое антиправительственное стихотворение на злобу дня, которое пошло бы по рукам в народе, да?

— Да, я это имел в виду, — согласился Лунев. Он действительно это имел в виду, просто иногда забывал, что его слова кроме него самого слышат и другие люди, которым может быть что-то непонятно.

— Стихотворение… — теперь и Зенкин заметался от стены к стене в узком проходе. — Стихотворение, стихотворение… Желчное язвительное стихотворение, всего лишь несколько строчек, которые уничтожат идола безвозвратно. Эпиграмма? Возможно. Только очень талантливая эпиграмма, чтобы била без промаха. Чёрт, нам это совершенно необходимо! Где бы только… Где бы только найти человека, который смог бы такое написать? — он с надеждой взглянул на приятелей.

— Наше время лишено настоящих поэтов, — по-прежнему сидя на кушетке, сказал Лунев. — Пламенные пророки остались в прошлом. Вместе с гражданской поэзией. Она умерла.

Всё это он говорил невозмутимым отстранённым голосом, уставившись на какую-то точку под потолком. Теоретизировать, глядя никуда, гораздо удобнее.

На Зенкина, и без того уже впечатлённого единственным вечером, теоретизирование Лунева произвело эффект. Он остановился, присел на подлокотник кресла.

— Думаешь, умерла? Совсем? Может, у кого-нибудь получится её возродить? — неуверенно произнёс он.

— Возродить? — впервые за весь вечер у Редисова вырвалось что-то вроде смешка. — Вот и попробовал бы. Не хочешь, а?

— Я не могу, у меня другое амплуа, — как бы оправдываясь, забормотал Зенкин. — Я же мадригалы пишу, а не эпиграммы. Я умею только хвалить, критиковать у меня не получится. Тут нужен другой человек, совсем другой…

С минуту он думал, мечась взглядом по стенам редисовской квартиры. Потом вдруг с отчаянием крикнул:

— Анатолий, ты же сатирик! Вот и напиши сатиру на злобу дня! Напиши, что тебе стоит!

— Ну нет, — покачал головой Редисов. — Проза вообще слабее воздействует на читателя, чем стихи, не тот эффект будет. Да и распространять её сложнее: переписывать дольше, а наизусть не каждый выучит… А если честно, я боюсь. Да. Я, знаете ли, ещё пожить собирался.

Последний аргумент был неоспорим. Действительно, пожить собирались все. Этот непреодолимый барьер и поселил в комнате молчаливое уныние. Только в своих мечтах мы герои, на самом же деле всё куда мелочнее и сложнее. Неужели действительно ничего нельзя сделать? Похоже, ничего. Пусть кто-то пойдёт напролом, но, как ни печально, это будем не мы.

— Но кто же тогда? Кто же? — тихо бормотал Зенкин. — Если у нас не хватает ни смелости, ни мастерства, кто же возьмётся? Кто сможет написать это стихотворение?

— Я напишу, — вдруг сказал Лунев.

Оба приятели с восхищённым изумлением уставились на него, как на нежданное-негаданное чудо.

30