Он подошёл к столу, взглянул на листы бумаги, оставшиеся с прошлого посещения кабинета. На них виднелись те обрывочные слова, которые он набросал при неудачной попытке извлечь стихотворение. Казалось, та ночь минула так давно, что её слова потеряли всякую актуальность, засохли и умерли на бумаге, не успев превратиться в нечто большее. И в самом деле, то пугающее, постороннее, что заставило бросить работу над стихом, ушло из строк. Но Лунев пригляделся к словам, подумал минуту, другую… Кажется, он понял, как совместить их и что добавить, чтобы получить нужное.
Сев за стол и низко склонившись над бумагой, он начал так и сяк выводить строки, перегибать их из закорючек в закорючки; тяжело, топорно примыкать слова друг к другу, в попытке из нелепых корчей сделать что-то красивое.
Час или два длился этот труд вслепую: доделывать вдогонку за улетевшим вдохновением всегда очень трудно. В такие моменты он чувствовал себя не поэтом, а сборщиком какого-то диковинного аппарата, устройство которого он сам едва понимал. Другие создания изобрели его… не люди, нет, кто-то более тонко организованный. И зачем они поручили сборку ему, существу тёмному в вопросах экзотичных аппаратов? Как вообще доверили? «Непонятно, — возмутился Лунев-человек. — Вообще логики у них нет, или она странная такая?»
Но в итоге усилия были вознаграждены: перед Луневым лежала новая рукопись с готовым законченным стихотворением. Он прочитал:
«Камень падает с гор и ложится.
По ложбинам — тумана клубы.
Там, вверху чёрно-хищная птица
Озирает свой край с высоты.
В темноте её глас бессловесный
Возглашает, что воля — обман.
Крылья сжаты, паденье отвесно…
Нас уносит она сквозь туман.
И без сил, без ответа души,
И, лишь вспыхнув, тухнет гроза —
Потому что у стен есть уши,
Потому что у ламп есть глаза».
Странное стихотворение. Лунев не очень хорошо понимал, о чём оно. Чувствовалось только: то угрожающее, что появилось с первыми строками, выплеснутыми на бумагу, вернулось в стихотворение уже с полной силой.
Это не пустые метафоры, не игра слов. Стихотворение… живое. Говорящее. Оно просто заходится криком, стараясь передать что-то. Как бы оно не предвещало беды.
Так случалось часто: смысл строк открывался ему спустя время, когда они вдруг идеально подходили для определённой ситуации или определённого лица. Так было с этим: «Что за город, игрушка моды», да и с «мармазеткой», и со многими другими. Разве, когда он писал про «гордого льва», оставшегося в стороне на «празднике жизни», он думал о Звербаеве? Вовсе нет, он был в другой столице, за тысячи километров от Ринордийска и, прогуливаясь по улицам, заметил каменного льва на входе в какое-то величественное здание. А мармазетка? Он вообще никогда не встречался с этой маленькой обезьянкой, и вряд ли бы стал думать о ней. Не больше, чем о другой обезьяне, столичной макаке с прищуренными глазами и немецким акцентом.
Стихи появлялись из ниоткуда, из слов, значение которых он иногда едва знал, а потом вписывались в моменты жизни так точно, будто были сделаны специально для них. Иногда он даже чувствовал себя пророком: настолько бессмысленные фразы предвосхищали будущее. Только вот стихи были не его: это кто-то с другой стороны посылал сигналы, предупреждал, просил прислушаться.
Может, значение только что написанного стихотворения откроется позже. Скорее всего, так и будет. И почему-то Лунев был уверен, что будет совсем скоро.
Он пребывал в какой-то растерянности: слова литераторов, читающих со сцены, скользили мимо его понимания; и не потому, что он не мог сосредоточиться на них, как иногда бывает, а потому что все мысли притягивало что-то другое, огромное и непонятное. Он как будто ждал чего-то, что должно было нагрянуть вот-вот, а все эти чтения, все эти стишки и прочее, были только прелюдией. Пробьёт должный час, наступит срок воплощения фантазий — и всё остальное станет неважным. Он скользил взглядом по лицам, краем уха слышал обрывки голосов; казалось бы, это продолжается уже долго, слишком долго, и вряд ли теперь произойдёт что-то из ряда вон выходящее, но его не покидала уверенность, что вот, сейчас…
В воздушном невесомом волнении (он не ощущал себя, по крайней мере, именно себя, Лунева) он побродил по залу туда и сюда, подошёл к тем и к другим, в разные углы, заглянул в попавшиеся на глаза холсты и рукописи — не то, не то! Всё это мелочи, одна суета, она будет не нужна скоро. Где-то рядом… Он остановился возле старенького пианино, замер. Гюрза только притронулся к клавишам: он начинал что-то наигрывать. В зале затихли.
Что-то странное рисовали возникшие звуки. Раз — и ещё два — и ещё три, высоко-высоко, огромное, необъятное, будто паришь над далёкой землёй и единым взглядом охватываешь раскатившиеся под тобой низины. Лёгкость — почти как несуществование.
— О чём это? — тихо спросил Лунев, опершись рукой о пианино.
Гюрза пожал плечами.
— Сейчас увидишь.
И вот — полёт, глубоко в небе, на грани земного мира, внизу — купол холма, и по куполу растянулся город. Город был чем-то чудесным, его белые дома светились — не крикливыми вечерними огнями, нет, они ярко переливались на солнце, отдавая его свет обратно в воздух. Дома — домики с высоты — хоронились в траве купола и порой выглядывали оттуда, как бы подмигивали. И хотя не было видно ни людей, ни другой живности, холм не выглядел ненаселённым: дома и были его населением. И ещё трава — её стебли покачивались и шептались с домами. Купол-полусфера — почти как маленький мир.