И действительно — сизо-красная плёнка тянулась по небу. Вечер ожил: он не был неодушевлённым временем суток; он предупреждал, он напоминал, что все они — под наблюдением, что мысли читаются, что любое движение заносится в список. Он напоминал, что уединение — иллюзорно, мысль о выходе за рамки — преступна, а движение к выходу — невозможно.
Вечер говорил: «Вы не одни».
В смятении и всё ещё недопонимая, они стояли у окна в пересечении кругов красноватого освещения. Перемена лишила их голоса, и только гром и вой грозы спорили с молчанием. Звуки родились в утробе старенького пианино, но казалось, что Гюрза, породив стихию, утратил всякую власть над ней, и теперь она сама играла человечком, унося его в вихрях в свой полёт. Но вот звуки затихли; пианист опустил крышку своего инструмента; людям вернули их голос, они начали переглядываться и перешёптываться.
Просто обычный вечер, как многие другие. Да, облака немного набежали. Но они просто сизые и никак не красноватые. И в зале всё, как всегда: освещение не менялось; по-прежнему фиолетовый блестящий шатёр и вечный праздник богемы. Разве может его что-то нарушить? Конечно же, нет.
Так что же произошло? Они удивились и, бросая взгляды на парк с лиловыми фонарями за окном, начали постепенно возвращаться на свои места.
Лунев складывал холсты на место. Даже после того, как он сложил головоломку, ему не удалось рассмотреть лицо: оно по-прежнему разбивалось на части, которые он при всём желании не мог воспринять разом.
Был момент… Но только момент, слишком короткий.
Но был взгляд. Кажется, после этого Лунев сдвинул холсты, и всё пропало. Слишком… Нет, он не хочет думать об этом.
— Ну, как вам теперь? — услышал он голос Вивитова. Лунев поднял голову: художник закончил его портрет. И первое чувство, овладевшее Луневым при взгляде на лицо, было омерзением.
Самое неприятное то, что с первой же секунды не оставалось никаких сомнений: это он, Лунев. Он никак не мог бы сказать, что портрет не похож или что художник нарисовал его не так. Этот молодой человек с абсолютно невыразительным квадратным лицом и презрительным взглядом, исполненным ненасытным себялюбием, и был поэт Алексей Лунев. И если кто-то думал, что Лунев — это нечто другое, этот кто-то обладал не в меру развитой фантазией.
С тщательностью, едва уживавшейся с брезгливостью, он рассматривал один за другим каждый квадратный сантиметр портрета. Выдающийся вышел субъект, нечего сказать.
«И это Лунев, — подумал он. — Какой же на редкость сволочной тип. Но, подождите, а как же я, такой хороший, просто замечательный я, где я? Меня просто не существует? Никогда не существовало?»
Машенька говорила долго и обиженно: она была недовольна, что он пришёл так поздно. В её интонациях не слышалось возмущения или раздражения — только один бесконечный почти детский упрёк.
— Ты уже несколько недель возвращаешься домой к ночи и даже не говоришь мне, где ты в это время. Алёша, почему ты так со мной? Ты всё-таки мне муж.
— Машенька, пойми, — он развернулся к ней и всплеснул руками, — я поэт! А уже потом твой муж. Я потом чей-то сын, чей-то брат, а в первую очередь я поэт, и жизнь у меня соответствующая, — как ему надоели непонятные обвинения тех, к кому так или иначе обращались подобные слова, и их немыслимые требования, смысла которых он не видел.
Машенька на минуту замолчала.
— И всё же я не понимаю, — сказала она чуть погодя. — Что помешает твоим занятиям поэзией, если ты будешь приходить домой пораньше.
(Заладила… Как всегда… Как все они…)
— Я ночую дома, что тебе ещё надо? — пробормотал Лунев.
Поняв, что его мысли, не предназначавшиеся для произнесения вслух, были услышаны, он спохватился.
— Прости, ради бога! — он обнял Машеньку, которая так и стояла на месте, готовая заплакать.
— И всё-таки ты меня не любишь! И никогда не любил! — повторяла она.
Гладя её по голове и говоря что-то успокаивающее, Лунев размышлял, как его угораздило жениться на Машеньке, создав дополнительные трудности себе и, что уж там, практически сломав жизнь ей. Когда и как могло прийти ему в голову связать жизнь с этой женщиной, неумело любимой, но обитающей совершенно отдельно от остального мира Лунева, включающего богемные вечера, литературный труд и всю его личность? Что это было: мгновенный импульс далеко в юности? уступка под давлением окружающих? незамеченное автоматическое движение? Немного угнетало Лунева то, что он практически не помнил, как Машенька оказалась рядом. Несостыковка слишком сильная, сбивающая с толку: творчество, другие миры и — странное, неподходящее существо рядом, если он только был дома.
Да, Машенька ничего не понимала в поэзии и не могла понимать: она по природе своей отстояла слишком далеко. Она была абсолютно земной, бытовой, обыденной, и высшие сферы, в которых любил блуждать Лунев, запутывали и пугали её. Нет, её мирок был гораздо скромнее и спокойнее: кухонька с плитой и шкафчиками, утюг и горка белья, которое нужно погладить, цветы на подоконнике и леечка с ромашкой, чтобы их поливать. Он был уютным, этот мирок, домашним и безопасным, но… Но как ей было не скучно в нём, неужели интерес, желание нового, неизвестного никогда не пересиливали страх перед возможной бедой? — гадал Лунев. Машенька, казалось, зависела от того ощущения безопасности, которое она же и воссоздала для себя. Ей не нужно было большего, нет-нет, зачем, главное, чтоб всё шло своим обычным путём, как вчера, позавчера и год назад. Куколка бабочки, которая никогда не проснётся.